Каждый атеист – анонимный Шекспир

  • 19/04/2017
  • Станислав Минин

ng.ru

Три диалога об этике неверующих и их поведении перед лицом смерти

Кронид Любарский отказывался от компромисса – признать себя агностиком. Фото из книги «Избранные статьи Кронида Любарского». 2001

Чуть более 20 лет назад итальянское издание Liberal организовало на своих страницах переписку двух интеллектуалов – архиепископа Милана кардинала Карло Марии Мартини и писателя, публициста, семиолога и специалиста по средневековой эстетике Умберто Эко. Кардинал Мартини представлял точку зрения Церкви, хотя в ней он долгое время считался одним из вождей либералов и реформистов. Эко, в свою очередь, должен был стать (и стал) выразителем позиции светского неверия, хотя с католическим дискурсом он знаком не хуже самого кардинала.

Диалог Эко и Мартини был впоследствии издан в виде небольшой книги и переведен на разные языки, в том числе и на русский. Италия – страна, в которой доминирующий католицизм подвергается довольно острой критике «слева». Стоило ожидать, что в какой-то момент светский писатель и ученый прижмет кардинала к канатам, а тот будет вынужден отражать антиклерикальные удары. Но получилось немного по-другому…

Послание в бутылке

Умберто Эко повел себя деликатно. Он с самого начала попытался найти то, что объединяло бы их с Мартини, а не разделяло: общее недовольство культурой и обществом потребления, неприятие идеи бессмысленности истории. Эко спросил Мартини, почему в Католической церкви невозможно женское духовенство, но сразу оговорился, что это не его, светского и внешнего человека, дело – лезть во внутренние дела религиозной организации: не нравятся правила – не вступай. Эко также заговорил о запрете абортов, оправданно сводя тему к началу человеческой жизни. Давать ли человеческие права обезьяне, если она овладеет компьютером и научится вступать в диалог? Наделять ли такими правами зародыша? Если границы неясны, то не стоит ли позволить женщине самой решать, рожать ей ребенка или нет?

При этом сам Эко, что называется, подставился. Он написал, что «для тех, кто не верит ни во что сверхъестественное, идея Жизни, чувство Жизни остается единственной ценностью, единственным возможным источником этической системы». Слово «Жизнь» с прописной буквы позволило кардиналу Мартини сказать, что для христианина уважения достойна не жизнь вообще, а жизнь, причастная Богу, – и заговорить на философско-богословском языке, который может быть понятен интеллектуалу, написавшему «Имя розы», но не рядовому неверующему. Наконец, сам кардинал задал Эко ключевой вопрос: на чем основывается этика человека, который не верит в Бога?

«Мне трудно понять, как может человек, вдохновляемый этими идеалами (альтруизмом, искренностью, справедливостью, солидарностью, способностью прощать и т.п.), не сдаваться на милость обстоятельств, когда идеалы его не коренятся в метафизических принципах или в вере в личного Бога, – писал Мартини. – Где взять силу действовать во имя добра не только когда это легко, но и когда силы твои подвергаются страшному испытанию, когда ты смотришь в лицо смерти?»

Согласно Эко, у этики биологические основы, которые определяет «положение нашего тела в пространстве». «У нас есть общее понятие о стеснении: мы не хотим, чтобы кто-то мешал нам говорить, смотреть, слушать, спать, глотать, плевать, ходить, куда захочется», – писал он. От чистой биологии Эко перешел к теме Другого. По его мнению, Другой – это не сентиментальное ощущение, а «основное условие разумной жизни». Человек не может жить не только без еды и сна, но и без взгляда и реакции Другого, который его, человека, оценивает, очерчивает и определяет. Эко полагал, что даже воры и убийцы большую часть жизни жаждут любви, уважения и восхищения. Человек сошел бы с ума в обществе, где на него никто бы не смотрел и никто не говорил бы с ним.

Что из этого следует? Умберто Эко считал, что из биологического ощущения дискомфорта, осознания значимости Другого и понимания того, что Другой – тоже человек, следует уважение к его, Другого, физическим правам, в том числе праву говорить и думать. «Если бы род человеческий уважал эти права, – отвечал своему собеседнику Эко, – мы не знали бы ни избиения младенцев, ни гонений на христиан, ни Варфоломеевской ночи, ни сожжений еретиков, ни лагерей смерти, ни цензуры, ни детского труда в забое, ни зверств в Боснии».

Как быть неверующему перед лицом смерти? Какой смысл может быть у его жизни, если за гробом ничего нет? По словам Эко, для него очевидно, что «человек, никогда не переживавший трансцендентного опыта или утерявший это чувство, может найти смысл в собственной жизни и смерти, может утешиться просто любовью к другим, попыткой устроить кому-то другому сносное существование, которое не прекратится даже с его смертью». Писатель вспоминает свой старый спор с идейным коммунистом (сам Эко тогда еще был юным католиком – это впоследствии он утратил чувство трансцендентного). Тот заявил, что перед смертью попросит устроить себе торжественные похороны: пусть его больше не будет – он останется примером для других. Эко называл это верой в непрерывность жизни. Человек не верит в Абсолют, но верит в то, что может оставить другим послание в бутылке, «чтобы его вера, его красота стали верой и красотой и для следующих поколений». Это чувство заставляет философов философствовать, а писателей – писать романы.

Чем объяснить то, что неверующих тоже мучают угрызения совести? Тем, что этика – естественна, она присуща и верующим, и неверующим. Человеку, не верящему в личный Абсолют, при этом сложнее. Если он совершил зло и знает об этом, то обрекает себя на одиночество. Никто на небесах его не простит. Простить могут только Другие. Выход для него – публичное покаяние. У верующих нет к нему стимула. Для них вопрос вины – предмет диалога между ними и Богом.

Умберто Эко умер в прошлом году в Милане. Вскоре после того как вышел его последний роман – «Нулевой номер». Карло Мария Мартини скончался четырьмя годами ранее в городе Галларате. Накануне конклава (выборов папы Римского) 2005 года его считали главным соперником Йозефа Ратцингера, ставшего Бенедиктом XVI, но Мартини уже страдал от серьезной болезни и вскоре отошел от церковных дел. И он, и Эко оставили свои «послания в бутылках» – в том числе и о том, как могут говорить друг с другом верующий и неверующий. Это был не последний такой диалог между двумя интеллектуалами. К слову, и не первый.

Лопух на могиле

В чем-то похожая, а в чем-то отличная переписка случилась в 1970-е годы между священником Сергием Желудковым и астрофизиком Кронидом Любарским. Отличия очевидны. Любарский был политзаключенным, осужденным за «антисоветскую агитацию», и отбывал срок в мордовской колонии и Владимирской тюрьме. Он не вел с Желудковым свободный диалог на страницах советских газет и журналов. Он имел право на два письма в месяц. Подчас ему приходилось включать свой ответ Желудкову в письмах жене.

Переписка началась с того, что Сергий Желудков переслал Любарскому свои тезисы («реферат») на тему христианства веры и христианства воли. Христианство веры – это принадлежность традиции: православной, католической, протестантской. Находясь внутри традиции, прийти к Христу легче, хотя и происходит это не всегда (пример – Иван Грозный, который, по мнению Желудкова, был куда дальше от Христа, чем «святой индуист» Ганди). В свою очередь, христианство воли исповедуют все люди, ведущие нравственную жизнь, – в том числе и атеисты, в том числе диссидент и правозащитник Кронид Любарский.

Самого Любарского нельзя назвать глубоким знатоком христианства. Он на это и не претендовал. Он в переписке преимущественно отстаивал свои взгляды и интеллигентно, хотя и весьма решительно, без лишнего миндальничания, отбивался – то от Сергия Желудкова, то от его, Желудкова, верующих друзей и коллег, которые были озадачены или даже возмущены обрисованным Любарским миром атеиста, в котором человеку остается только «лопух на могиле», и захотели принять участие в дискуссии.

Любарский наотрез отказывался называть себя «анонимным христианином». Желудков считал это чем-то вроде примирительной формулы. Позиция Любарского понятна, ее и сейчас разделяют многие атеисты: верующие часто пытаются представить их в качестве людей, которые хотели бы уверовать, но в силу разных причин не могут и вследствие этого считаются как бы неполноценными.

Желудков предложил своему корреспонденту хотя бы не называть себя атеистом, а предпочесть «агностика». На это Любарский тоже не был готов согласиться. Он писал, что действительно не может утверждать, что Бог не существует. Он охотно признает его существование в силу необходимости или неопровержимых доказательств – по аналогии с тем, как меняются научные парадигмы под грузом новых фактов, нуждающихся в объяснении. Но пока идея Бога в его мире не нужна, как и многие другие идеи. И, называя себя агностиком, Любарский признал бы превосходство идеи Бога над другими идеями, а никаких причин для этого у него не было.

Темы оснований этики и «посмертия», естественно, были подняты и в этой переписке. Их даже можно считать центральными – во всяком случае, в письмах Любарского. Его аргументы близки к тем, что двумя десятилетиями позже излагал Умберто Эко. Для того чтобы быть моральным существом, вовсе не обязательно быть верующим. Более того, для этого совершенно не обязательно быть и человеком. Взаимопомощь и взаимовыручка, включая самоотвержение, писал Любарский, не исключение, а норма поведения у большинства животных, в особенности стадных, общественных. Альтруизм невыгоден индивидууму. Но он выгоден виду. Отбор же «происходит не по признаку индивидуальной полезности, а по признаку полезности для вида». Естественный отбор уничтожает вид, состоящий из особей-эгоистов.

Человек – слабое животное. Взаимопомощь у человеческого вида, следовательно, развита сильнее, чем у других животных. Впрочем, преимущество животного над человеком – в невозможности бессмысленной жестокости. «Животное-фашист немыслимо», – писал Любарский. Почему возможен человек-фашист? Потому что скорость изменения условий его жизни на много порядков превысила скорость эволюционной адаптации.

Что делать атеисту, осознающему свою конечность, смертность? Любарский писал, что для него пример – Шекспир. Он обрел вечную жизнь, участвуя в сотворении мира. На замечание Сергия Желудкова, что посмертие Шекспира – это всего лишь жизнь в игре актеров, Любарский отвечал, что это не так: «Любовь каждой девочки – это в чем-то непременно еще и любовь Джульетты, сомнения каждого юноши – это в чем-то уже и сомнения Гамлета, горе каждого отца – это и горе Лира… Шекспир творил и нас… В творение мира любой из нас вносит свой вклад».

Розовые фламинго

В 2001 году во Франции произошла еще одна встреча – на сей раз католического епископа с писателем-вольнодумцем. Диалог длился два года. Его результатом также стала книга. Викарный епископ Парижа Жан-Мишель Ди Фалько встретился со своим бывшим учеником-бунтарем из католического лицея Фредериком Бегбедером.

Бегбедер не очень похож на Умберто Эко. Еще меньше он похож на Кронида Любарского. У него нет стройной этической концепции, он не ищет основания нравственности ни в теории эволюции, ни в модели Другого. Он – человек ищущий. И его бунт против традиции, к которой принадлежала его семья, объясняется очень просто: «Когда я был ребенком, религия являлась для меня как бы ответом на вопросы, которых я еще себе не задавал. По прошествии времени я бы скорее сказал, что она давала плохой ответ на самые важные вопросы… Может, все дело в семантике… Почему бы не именовать так называемый «большой взрыв» «сотворением мира» или так называемый «случай» – «Богом»?»

Если Кронид Любарский писал Сергию Желудкову о том, что эволюция человека отстает от эволюции условий его жизни, то Бегбедер, по сути, говорит епископу Ди Фалько о том, что язык Церкви, религии в своем развитии отстает от современного общества.

Бегбедер рассказывает, что был ребенком из католической семьи, но затем в отрочестве превратился в «ярого атеиста». Лишь в зрелом возрасте он открыл для себя «некую истину посередине между двумя крайностями». Он венчается в церкви и там же хоронит друзей. Он в некоторых случаях соблюдает обряды, не будучи верующим, как и многие другие. Почему он соблюдает обряды? Потому что находит в них красоту.

Ди Фалько интересуется, что служит для его собеседника жизненным стимулом. Предполагается, что в случае с верующим это понятно: он верит в Бога, у его жизни есть цель, смысл и направление. Бегбедер отвечает, что его стимул – «любовь к искусству, к красоте, просто любовь». Чувством Абсолюта он готов назвать, например, восхищение великими литературными произведениями. «Когда я нахожу книгу, которая потрясает или заставляет смеяться, плакать, когда я смотрю гениальный фильм, когда я кого-то люблю… мне кажется, все эти чувства и составляют единственное оправдание жизни, и, чтобы доставить тебе удовольствие, можно было бы приложить к ним имя Бога», – говорит он епископу Ди Фалько, своему бывшему учителю.

В какой-то момент Бегбедер цитирует другого французского писателя, Стефана Загдански, который на вопрос, верит ли он в Бога, ответил: «Как не верить в того, кто написал такой отличный роман?» Бегбедер, написавший впоследствии экранизированный роман о рекламе «99 франков», готов рассуждать о религии в категориях «бестселлер» и «пиар». Он считает, что Церковь… плохо продает то, что у нее есть. Он рассказывает историю о том, как отвел дочь в зоопарк, и они любовались розовыми фламинго на пруду. «Поскольку я полагаю, что человек – не самое удачное создание, я выбираю розовых фламинго как доказательство того, что есть нечто высшее. Завели бы вы по стае розовых фламинго в каждой церкви, и святош стало бы намного больше», – советует он Ди Фалько.

Для религиозного собеседника Бегбедер – более «удобный» атеист, чем скептик Эко или сциентист Любарский. Отрицание религиозного дискурса Бегбедером во многом стихийно и реактивно. Он – человек постмодерна, для него одинаково неприемлемы «большие нарративы» религии и науки. Он находится в поиске языка, который мог бы адекватно описать его чувства, в том числе и чувство Абсолюта.

Более того, Бегбедеру нравится христианская этика. Особенно притча о работниках в винограднике, где даже тот, кто пришел работать позже других, получил ту же плату, что и остальные. «Состарившись, я, наверное, буду ближе к религии и буду искренним, помирать-то страшно. Есть еще пример Блаженного Августина, раскаявшегося грешника. Сначала он распутничал, а потом наступило озарение, и он услышал голос Предвечного. Это обнадеживает. Можно жить в пороке, а кончить святостью. Выходит, для прожигателей жизни не все потеряно!» – говорит писатель.

«Святая простота!» – мог бы сказать епископ Ди Фалько. Но он терпеливо продолжил диалог. Ведь слова Бегбедера о прожигателях жизни – не совсем то, как Церковь хочет, чтобы ее понимали.