Как святой Августин изобрел секс

  • 16/08/2017
  • Стивен Гринблатт

  • "The Guardian", Великобритания

inosmi.ru

Он извлек Адама и Еву из неизвестности и разработал учение о первородном грехе, серьезно повлиявшее на историю сексуальности.

Давным-давно, в 370 году н. э. один 16-летний мальчик пришел с отцом в общественные бани в провинциальном городе Тагасте на территории нынешнего Алжира. В какой-то момент отец то ли заметил у сына непроизвольную эрекцию, то ли увидел, что на лобке у подростка появились волосы. Вряд ли это можно было бы назвать историческим событием, если бы этот мальчик не был тем самым Августином, который в дальнейшем сформулирует основы христианской теологии — единые как для католиков, так и для протестантов — будет исследовать скрытые глубины духовного мира и внушит всем нам веру в то, что в основе человеческой природы есть некий изъян. Возможно, его следует считать самым значимым западным мыслителем за последние полтора тысячелетия.

В своей «Исповеди», написанной около 397 года, Августин рассказал о том, что случилось в банях много лет назад. Патриций, его отец, увидев признаки его inquieta adulescentia, беспокойной юности, был, как выразилась Сара Раден (Sarah Ruden) в своем новом, поразительно живом переводе «Исповеди», был «в полном восторге» от того, что скоро у него будут внуки. Легко — даже спустя века — представить себе, как сильно был смущен этим подросток. Однако вместо этого в памяти Августина запечатлелось произошедшее, когда они вернулись домой: «Он радостно сообщил об этом матери… радуясь опьянению, в котором этот мир забывает Тебя, Создателя своего, и вместо Тебя любит творение Твое». («Исповедь» Августина обращена к Богу.) Мать Августина Моника была благочестивой христианкой и отреагировала совсем иначе. Так как Бог уже основал в ее сердце свой храм, она «была вне себя от благочестивого волнения и страха». Так наступление у еще некрещеного юноши половой зрелости стало поводом —не первым и, безусловно, не последним —для серьезной размолвки между его родителями.

Патриций не заботился о том, чтобы Августин духовно развивался в свете Христовом, и возмужание сына его только обрадовало. Напротив, Моника стремилась вбить клин между отцом и Августином. «Мать постаралась, чтобы отцом моим был скорее Ты, Господи, чем он», — восхищенно писал автор «Исповеди».

Впрочем, в одном отец и мать были едины — их замечательный сын должен был получить образование, соответствующее его талантам. Юного Августина послали учиться в соседний город Мадавру, где он добился больших успехов в литературе и в ораторском искусстве. На очереди был университет в Карфагене, открывавший дорогу к доходной карьере юриста или оратора. Патриций, обладавший скромными средствами, целый год собирал и копил на это деньги. Покидая Тагаст, Августин, вероятно, в последний раз увиделся с отцом: в «Исповеди» он пишет, что ему было семнадцать лет, когда тот умер. Упоминает он об этом с подчеркнутым равнодушием.

Может быть, скорбящая вдова тоже почувствовала после его смерти некоторое облегчение-потому что считала его влияние на любимого сына опасным-однако если она надеялась, что Августин тут же вступит на путь целомудрия, ей быстро пришлось разочароваться. «Я прибыл в Карфаген; кругом меня котлом кипела позорная любовь», — писал он. Его сокрушенные признания в том, что он «мутил источник дружбы грязью похоти», возможно, указывают на мастурбацию или гомосексуальный опыт. Другие, столь же энергичные — и столь же таинственные — высказывания намекают на череду несчастливых связей с женщинами. Впрочем, лихорадочное распутство — даже если оно, действительно, было — быстро сменилось стабильными отношениями. Через год или два Августин стал жить с женщиной, которой, по его собственным словам, хранил верность следующие 14 лет.

С точки зрения Моники это, вероятно, должно было выглядеть на тот момент лучшим вариантом для ее сына — с учетом его необузданной сексуальности. Больше всего она боялась поспешной женитьбы, которая мог помешать его карьеры. Простое сожительство было не так опасно — даже когда в нем родился сын, которому дали имя Адеодат. По стандартам того времени, такая связь выглядела вполне приличной. По версии автора «Исповеди» —а других версий у нас нет, — о его браке с этой женщиной, имя которой он даже не называет, речь не шла. Августин ожидает, что его читатели будут видеть разницу «между спокойным брачным союзом, заключенным только ради деторождения, и страстной любовной связью».

Августин гордился умом и литературным вкусом. Он оттачивал свои ораторские навыки, участвовал в поэтических состязаниях, советовался с астрологами, освоил сложную и запутанную философию, основанную на персидском вероучении, известном как манихейство.

Свои манихейские убеждения Августин привез — вместе с наложницей и сыном — из Карфагена в Тагасту, где он преподавал литературу, затем обратно в Карфаген, где он учил ораторскому искусству, и оттуда в Медиолан (Милан), где стал знаменитым учителем риторики.

Августин успешно делал карьеру целое десятилетие, но у него была одна проблема, которую звали Моникой. Когда он вернулся преподавать в Тагасту, мать не хотела жить с ним в одном доме — не из-за его любовницы и ребенка, а из-за его манихейских убеждений. Эти убеждения-вера в том, что в мире идет война двух сил, доброй и злой, —были ей отвратительны и она напоказ рыдала, как если бы ее сын умер.

Она рыдала еще сильнее, когда, вернувшись в Карфаген, Августин решил отправиться в Рим: «Она крепко ухватилась за меня, желая или вернуть обратно, или отправиться вместе со мной». В итоге он обманул мать, сказав, что просто хочет попрощаться с приятелем, и убедил ее заночевать в часовне рядом с гаванью. «Я солгал матери… — и ускользнул от нее».
Вероятно, сын все же чувствовал себя виноватым. И, тем не менее, вспоминая об этом случае, он не смог не выразить недовольство своей матерью: «Ее за ее плотскую тоску хлестала справедливая плеть боли». Выражение «плотская тоска», carnale desiderium может показаться более уместным в отношении любовницы, чем в отношении родительницы. Похоже, все, что отсутствовало или не удовлетворяло ее в отношениях с мужем, Моника перенесла на отношения с сыном.

Задыхавшийся Августин вынужден был от нее бежать. Страдания, которые причинил ей этот побег, были, по мнению сына, естественными для женщины: «И в этих муках сказывалось в ней наследие Евы: в стенаниях искала она то, что в стенаниях породила».
В Книге Бытия, последствия непослушания Евы были двоякими: женщины из-за него вынуждены не только рожать детей в муках, но и испытывать влечение к мужьям, которые над ними господствуют. Когда Августин пишет о своих отношениях с матерью, он выступает одновременно и в роли ребенка, и в роли мужа: в муках она привела его в мир и в муках преследовала его по миру. Поиски сына не закончились для тоскующей матери карфагенской гаванью. Через несколько лет, когда Августин переехал в Медиолан, Моника отправилась к нему на корабле из Северной Африки.

На сей раз он не стал убегать. Хотя принять крещение он не был готов, он заявил матери, что на него произвел сильное впечатление епископ Медиолана Амвросий. Его проповеди подорвали пренебрежительное отношение Августина к библейским историям, которые он раньше считал слишком простыми и грубыми. То, что казалось ему нелепостями, стало выглядеть глубокими тайнами. Давно устоявшиеся философские и эстетические представления Августина начали рушиться.

Между тем его карьера продолжала развиваться. По утрам он встречался с учениками, днем беседовал с друзьями о философии. Именно в этот момент мать, теперь жившая с ним, решила изменить жизнь своего сына. Она озаботилась его выгодным браком и нашла подходящую наследницу из христианской семьи, родители которой дали согласие на брак. Однако девушке до брачного возраста оставалось еще два года, поэтому со свадьбой приходилось подождать.
Тем временем Моника добилась еще одной перемены в жизни сына. Женщина, с которой он жил, была «оторвана» от него, «как препятствие к супружеству».

«Сердце мое, приросшее к ней, разрезали, и оно кровоточило», — пишет Августин. О чувствах своей наложницы он ничего не говорит, отмечая просто: « Она вернулась в Африку, дав Тебе обет не знать другого мужа». После этого она исчезает из этой истории, оставив Августина мучиться от сексуального влечения, которое она раньше удовлетворяла. В итоге он быстро нашел себе новую любовницу.

Однако, как сам Августин вскоре засвидетельствует, пути Господней благодати неисповедимы. Меньше чем через год он принимает христианскую веру. Вскоре после крещения он разрывает помолвку, оставляет преподавание, приносит обет вечного целомудрия и решает возвратиться в Африку, чтобы основать там монашескую общину. Так, убегая от своей матери, он незаметно для себя начал духовный путь, превосходящий самые смелые ее мечты.

Характерно, что обнять Госпожу Чистоту (по его собственному выражению) он мог, только полностью переосмыслив природу сексуальности. Ему необходимо было понять причины властного возбуждения, неодолимой тяги, удовольствия и муки, сопровождающих утоление страсти. Он не смотрел на эти ощущения с безопасной дистанции, которую обеспечивает ослабевшее либидо, и не пытался убедить себя, что они ненормальны. Как молодой мужчина, уже успевший стать отцом, он прекрасно осознавал, что воспроизводство рода человеческого требует того самого полового сношения, от которого он решил отказаться. Как может даже самое высокое христианское духовное призвание отрицать нечто столь естественное? В поисках ответа на этот вопрос Августин сформулировал тот неоднозначный взгляд на сексуальность, который в дальнейшем повлияет на многое в нашей истории и приобретет в ней особую значимость. Взгляд этот был основан не только на глубоком анализе личного опыта самого Августина, но и на проекции этого опыта на отдаленное прошлое человечества.

За несколько дней до отплытия в Африку, в портовом городе Остии, Августин и Моника стояли у окна, выходившего в сад во внутреннем дворе, и вели откровенную беседу. Их разговор был душевным и отрадным, они обсуждали, что ни одно телесное удовольствие, каким бы сильным оно ни было, не сравнится с блаженством святых. Закончился этот вечер необычным опытом: «возносясь к Нему Самому сердцем, все более разгоравшимся», они почувствовали, что поднимаются все выше и выше, сквозь пространство и небесные сферы к миру своих собственных душ и еще выше — к вечности, которая лежит за самим временем. «И пока мы говорили о ней и жаждали ее, мы чуть прикоснулись к ней всем трепетом нашего сердца», — вспоминает Августин.

Впечатляющую мощь этой сцены трудно передать в переводе. Еще труднее себе представить, что значило для 32-летнего сына и 55-летней матери пережить этот опыт вместе. Потом все закончилось. «Suspiravimus, (мы вздохнули), — пишет Августин, и вернулись к скрипу нашего языка, к словам, возникающим и исчезающим».

Этот момент экстаза, разделенный с матерью, вероятно, был самым ярким опытом в жизни Августина — а Ребекка Уэст (Rebecca West) предполагает, что это был «самый яркий опыт, когда-либо описанный в литературе». Через несколько дней Моника заболела и вскоре умерла. На этом «Исповедь» перестает излагать биографию Августина и переходит к философским размышлениям о памяти и о первых главах Книги Бытия — как будто этим размышления и должны были стать итогом его жизни. Но почему его вдруг заинтересовала именно эта библейская книга? И почему в дальнейшем его внимание сфокусировалось непосредственно на истории Адама и Евы?

Язычники высмеивали их историю, считая ее примитивной и этически сомнительной. Как может божество, заслуживающее почитания, не давать людям познать добро и зло? Образованные иудеи, и христиане предпочитали не останавливаться на этом сюжете или дистанцироваться от него, объявляя его аллегорией. Для Филона, грекоязычного иудея, жившего в первом веке в Александрии, первый человек, человек из первой главы Книги Бытия, был не созданием из плоти и крови, а платоновской идеей. Для Оригена, христианина третьего века, рай был не местом, а состоянием души.

Архаичной истории о голых мужчине и женщине, говорящей змее и волшебных деревьях несколько стыдились. Однако Августин спас ее от грозившего ей почетного забвения. Именно благодаря ему, она стала такой значимой — вплоть до того, что сейчас сорок процентов американцев считают ее истинной в буквальном смысле. За сорок лет, последовавших за его знаменитым обращением, сорок лет бесконечных споров, обладания властью и лихорадочного творчества, он убедил себя, что эта история — не басня и не миф. Напротив, она стала для него ключом ко всему прочему.

Эта интерпретация опиралась не только на его философские таланты, но и на его воспоминания многолетней давности о признаках inquieta adulescentia, заставивших его отца восторженно бормотать жене что-то о будущих внуках. Размышляя над историей Адама и Евы, Августин осознал, что главным в этом его опыте был не сам факт наступления половой зрелости, а ее беспокойный, неконтролируемый характер. Пятьдесят с лишним лет спустя он по-прежнему продолжал раздумывать над этим. Прочие части тела находятся в нашей власти. Если мы здоровы, мы можем двигать ими или не двигать по своему желанию. «Когда же дело доходит до совокупления, то созданные для деторождения члены не повинуются воле, а ожидают, пока похоть своей властью их к этому подвигнет».

Как это странно, думал Августин, что мы не можем распоряжаться одной из важнейших частей своего тела. Мы возбуждаемся, это возбуждение находится не вовне, а внутри нас-то есть в этом смысле оно полностью наша часть, — и все же оно не подвластно нашей воле. Разумеется, судил он по мужскому телу, но был уверен, что опыт женщин должен быть примерно таким же, по сути идентичным — пусть это и не столь заметно со стороны. Вот почему после своего преступления и первый мужчина, и первая женщина почувствовали стыд и прикрыли свои тела.

Августин вновь и вновь возвращался к одним и тем же вопросам: Кому принадлежит тело? Откуда исходит желание? Почему невозможно контролировать собственный пенис? Почему он «иногда этого не делает, хотя дух того желает, а иногда — делает, хотя дух не желает». Даже престарелый монах в своей келье, как признает Августин в трактате «Против Юлиана», терзается «беспокойными воспоминаниями», нарушающими его целомудрие и благочестие. Даже самая благочестивая супружеская пара ничего не сможет без «страсти вожделения».

Эта страсть, которую Августин называет «похотью», — не природное побуждение и не Божье благословение. Она — проявление зла. То, что делают супруги, чтобы зачать ребенка, — не зло, подчеркивает Августин. Это благо. «Однако оно не осуществляется без зла». Да, половое сношение-как Августин прекрасно знал благодаря долгому опыту связей со своей наложницей и другими женщинами-есть величайшее из телесных удовольствий. Однако сама сила этого удовольствия — это приманка, делающая его опасно привлекательным: «Кто из любителей мудрости и святых радостей… не согласился бы, чтобы деторождение не сопровождалось подобной похотью».

Августину было неприятно признавать, что непроизвольное возбуждение не только неминуемо присутствует в брачном соитии, но и, как он пишет, «вызывает, к нашему прискорбию движения даже во сне и даже у целомудренных людей». Именно мучительное осознание этого факта сформировало самую значимую его идею, преобразившую сюжет об Адаме и Еве и сильно повлиявшую на историю последующих веков: идею originale peccatum, первородного греха.

Эта концепция стала одним из краеугольных камней христианской ортодоксии, однако лишь после продолжавшихся многие десятилетия споров. Главным среди тех, кто считал ее нелепой и отвратительной, был монах Пелагий, уроженец Британии. Практически ровесник Августина, он был в каком-то смысле его двойником — таким же выскочкой с окраины римского мира, благодаря уму, обаянию и воле, пробившимся в столицу и всерьез повлиявшим на духовную жизнь империи.

Пелагий и его последователи были моральными оптимистами. Они верили, что люди рождаются невинными. Младенцы не приходят в мир добродетельными, но и не несут на себе пятно порока. Конечно, мы все — потомки Адама и Евы и живем в мире, наполненном последствиями их непослушания. Но поступок, совершенный ими в далеком прошлом, не приговаривает нас к неминуемой греховности. Это просто невозможно. Как могли бы мы заразиться ей? И как благой Бог мог бы допустить нечто столь чудовищное? Нет, мы свободны сами руководить собственной жизнью и сами выбираем, служить нам Господу или Сатане.

Августин возражал на это, что мы все с самого начала отмечены злом — и дело тут не в каких-либо конкретных жестокостях или актах насилия, не в социальных патологиях и не в том, что тот или иной человек сделал неправильный выбор. Наивно и глупо было бы думать вслед за Пелагием, что мы начинаем с чистого листа, что большинство из нас — относительно достойные люди и что в нашей власти выбрать добро. В нас есть что-то глубоко, сущностно неправильное. Весь наш вид — это, как писал Августин, massa peccati, масса греха.

Пелагиане говорили, что Августин просто вернулся к манихейским верованиям и считает плоть созданием и владением злых сил. Это, бесспорно, подразумевало предательство христианской веры в Слово, ставшее плотью. Нет, возражал Августин, Бог воплотился в человека, но родиться Он предпочел от девы, «чье зачатие было бы от Духа, а не от плоти, и ему должна была предшествовать вера, а не похоть» 4. Другими словами, существование Иисуса никак не было связано с тем вожделением, благодаря которому зачинаются прочие человеческие существа: «Святое девство было оплодотворено верою, а не соитием, ибо похоть была предельно удалена так, чтобы то, что должно было родиться от потомства первого человека, воспроизводило только род, но не вину».

Ключевое слово здесь — «вина», crimen. Мы затронуты похотью — и это наша вина. Это не воля Божья, а последствие того, что мы сделали. В поисках доказательств нашего индивидуального и коллективного предательства Августин обращается к Адаму и Еве, потому что первородный грех, пятнающий каждого из нас, не только связан с нашим рождением — то есть с сексуальным возбуждением, которое позволило нашим родителям нас зачать, — но и восходит к паре, от которой произошел человеческий род. Чтобы защитить Бога от обвинения в том, что он ответственен за пороки Своего творения, Августин должен был доказать, что некогда в Раю все могло пойти по-другому и что изначально Адам и Ева должны были размножаться не так, как мы. Однако они все извратили, сделав неправильный выбор — выбор, в котором мы все участвуем. В свою очередь, чтобы сделать это, Августину пришлось закопаться в загадки Книги Бытия глубже, чем кому-либо до него. Он должен был реконструировать жизнь наших предков, вернуться в Эдемский сад и увидеть, как наши прародители занимаются любовью.
Для этого, решил он, в первую очередь необходимо понимать слова Книгу Бытия в буквальном смысле. Еврейская история о происхождении людей может показаться одной из тех сказок, которые он презирал юношей. Однако истинный верующий не должен рассматривать ее как наивную басню, скрывающую глубокие философские тайны. Он должен видеть в ней правдивый рассказ о подлинной истории, воспринимать ее как реальность — и убеждать окружающих относиться к ней так же.

Августин взялся за этот проект со своей обычной уверенностью в себе. Он начал писать труд «О Книге Бытия», в котором собирался говорить о Писании «по прямому смыслу совершавшихся событий» 5. В итоге он проработал над этой книгой 15 лет, несмотря на уговоры друзей закончить ее и представить читателям. Из всех его многочисленных творений этому он, видимо, посвятил больше всего сил и внимания.

В итоге Августин потерпел поражение — и сам это понял. Проблема заключалась в том, что, как ни старайся, буквально понимать каждое слово Книги Бытия все равно не получится. Невозможно и сформулировать простое и надежное правило, позволяющее определять подходящий уровень буквальности. Библия рассказывает нам, что Адам и Ева съели запретный плод и «открылись глаза у них». Разве это означает, что они были «сотворены с закрытыми глазами, и в раю сладости не оставались же слепыми и не ощупывали дороги, чтобы дойти, не зная пути, до запретного дерева и ощупью сорвать запретный плод?». Нет, это невозможно — мы уже знаем, что к Адаму были приведены животные и он давал им имена, а для этого он должен был их видеть. Также мы знаем, что Ева увидела роковое древо и сочла его «хорошим для пищи и приятным для глаз».

Тем не менее Августин подчеркивает, что «из-за переносного значения одного слова ни в коем случае не следует принимать в иносказательном смысле все».
Но как тогда разобраться, что и как следует понимать? Откуда Ева знала, что имел в виду змей, когда сказал ей: «Откроются глаза ваши»? Это важный вопрос — по крайней мере, для Августина он был невероятно важен, ведь речь шла, фактически, о жизни и смерти, причем не только прародителей, но и всех их потомков. И тем не менее, единого метода интерпретации он все равно не нашел. «Это предоставлено на обсуждение читателю», — пишет Августин.

Неудивительно, что Августин так долго писал эту книгу — и что везде, где это было возможно, он цеплялся за буквальные значения, как утопающий — за соломинку. В случае «открывающихся глаз» он тоже был уверен: это — не просто метафора, было и нечто такое, что Адам и Ева, действительно, впервые увидели после своего прегрешения: «Они остановили взоры на своих членах (в англ. переводе «гениталиях», — прим. перев.) и почувствовали в них похоть, которой раньше не знали».

Ключ к этому пониманию был скрыт в личном опыте самого Августина. Inquieta adulescentia, восхитившая некогда его отца и ужаснувшая мать, восходила к тому самому моменту, когда Адам и Ева впервые почувствовали похоть и стыд. Они впервые увидели то, чего раньше не видели, и это их не только возбудило, но и заставило найти фиговые листья, чтобы прикрыть «места, кои против воли их возбуждены были»6. До этого они обладали совершенной свободой, уникальной, по мнению Августина, для человеческой истории. Теперь по своей воле необъяснимо и откровенно выбрав жить не для Бога, а для себя, они утратили эту свободу. И познали стыд.

Но что же они —и мы вместе с ними-потеряли? Как они должны были размножаться, если не так же, как размножаются все животные, известные человеку? В Раю, писал Августин в трактате «Против Юлиана», секс между Адамом и Евой был бы лишен непроизвольного возбуждения: «В их плоти не бушевала бы страсть, ей двигала бы лишь та мирная воля, с помощью которой мы распоряжаемся прочими членами наших тел». Не чувствуя ни похоти, ни возбуждения, «супруг прильнул бы к лону супруги без страстного волнения, при полном спокойствии души и тела»7.
Но как же это было возможно, вопрошали пелагиане, если тела Адама и Евы были в сущности такими же, как наши? Вспомните, отвечал на это Августин, что даже в нашем нынешнем состоянии, некоторые умеют делать с помощью своего тела то, что невозможно для прочих. «Кто-то умеет искусно двигать ушами, обоими вместе или попеременно». Другие, как он сам видел, умеют потеть по своему желанию. Есть даже люди, которые способны испускать из своей задней части такие музыкальные звуки (без всякого дурного запаха), что кажется — они поют этим органом. Так почему бы не представить себе, что Адам, пребывая в непадшем состоянии, не мог спокойно напрячь свой пенис достаточно, чтобы тот мог войти в лоно Евы? Этот процесс проходил бы так спокойно, что семя попадало бы в лоно и жена не утрачивала бы при этом чистоту — точно так же девушки сохраняют девственность при месячных истечениях. «Телесной чистоте» мужа тоже бы ничего не угрожало.
Так должны были совокупляться Адам и Ева. Но пишет Августин, они ни разу не испытали этого. Грех случился раньше, и «они заслужили изгнание из рая прежде, чем успели по спокойному движению воли совокупиться для порождения потомства». Так зачем же вообще нужно было себе воображать, какой могла бы быть их половая жизнь? Разумеется, это было связано с полемикой вокруг и внутри христианского вероучения, с попытками опровергнуть манихейство и пелагианство и с образом Иисуса как чудесного дитя Девы, забеременевшей без вожделения. Однако дело было не только в богословских идеях. Корни навязчивого интереса Августина к истории Адама и Евы нужно искать в его прошлом. То, что он открыл —или, точнее говоря, придумал, — про секс в Раю, доказывало ему, что люди исходно не должны были переживать те треволнения, которые мучили его в юности и после нее. Оно доказывало ему, что он не должен был чувствовать те страсти, которые толкали его в публичные дома Карфагена. И самое главное, оно доказывало ему, что после искупления, к которому он стремился, он не должен будет чувствовать того, что он снова и снова чувствовал со своей наложницей — с матерью своего единственного ребенка, с женщиной, которую он отослал прочь по настоянию своей матери, с той, что обещала никогда не быть с другим мужчиной — как и он не будет с другой женщиной, с той, что была «оторвана» от него.

Адам пал, писал Августин в «Граде Божьем», не потому, что его обманул змей. Он выбрал грех — и потерял Рай — потому, что не мог расстаться со своей единственной подругой. Сам Августин постарался — насколько позволяло его падшее состояние — исправить роковой выбор Адама. С помощью своей святой матери он избавился от своей подруги, а потом постарался избавиться и от страсти, от возбуждения. Он переделал себя — насколько это позволяли его выдающиеся дарования — по образцу непадшего Адама, которого столько лет пытался понять и воссоздать. Да, его по-прежнему беспокоили нежеланные сны и непроизвольные страсти, но все, что он знал об Адаме и Еве в состоянии невинности, убеждало его — однажды, с помощью Господней, он обретет полный контроль над собственным телом. И тогда он, наконец, будет свободен.